Искатель. 1962. Выпуск №3 - Страница 58


К оглавлению

58
...

Чем короче свидание,

тем острее память о нем,

Для того чтобы яснее разглядеть лицо старой России, Александр Блок взял на себя трудное и увлекательное дело — редактирование показаний царских министров. Блок делал это хорошо. Он ничего не умел делать плохо. Но каждый визит его в Таврический дворец или Петропавловскую крепость был для него подобен экскурсии школьника в больницу, где безнадежно корчится, умирая, нелюбимый всей школой учитель: он и несправедлив был, и развратен, и пьяным на урок приходил, и больно бил линейкой по голове. И вот он умирает, сгнивает, школьник глядит на него, а на душе радость и ясность.

Блок так и сказал Грину, вот этими словами. Александра Степановича заинтересовало другое: в допросе узников он видел сюжеты, добротный материал для повестей своих, где описание зла получило бы конкретность и остроту. Изменить только фамилии, действие перенести в Ланфиер или, скажем, в город Синего Камня.

Блок улыбнулся. Он сел на скамью неподалеку от мостика, ведущего в крепость, пригласил Грина посидеть с ним минут десять-пятнадцать.

— Для ваших рассказов сюжеты эти непригодны, — сказал он, оглядывая Грина внимательно и устало. — Тут, думается мне, одному лишь Щеголеву есть что смастерить. Этот материал не давит, на бумагу не просится. И я, как нанятый служащий, должен лишь как можно лучше и добросовестнее изобразить последние дни царского режима.

— Долго держался, — заметил Грин. — Триста лет, черт возьми! Какая махина была! Власть! Царская власть! Как звучит-то, а? Царская власть! Кандальный звон в этих словах, слышите, Александр Александрович?

И опять улыбнулся Блок.

— Звучит недурно для ходкого, дешевого романа, — сказал он. — Мы думали — махина, а на деле оказалась бутафорская установка, дурно сделанная. Она упала в тот момент, когда ее разглядели, взвесили и сказали, что дело только в сроках. Мне трудно выразить то, что я хочу сказать. Я так устал, так устал, друг мой!..

Он вздохнул, закрыл глаза, и лицо его стало страшным и чужим для всех, кто знал Блока с глазами открытыми, кто думал, что в тридцать семь лет люди еще молоды. Но Александр Степанович, взглянув на него, испугался. Он подумал почти вслух:

«Умрет! Скоро умрет! Такие долго не живут…»

И если бы спросили его, от чего именно умрет этот человек, Грин без затруднения ответил бы:

«Оттого, что долго нес непосильную тяжесть. Надорвался».

— Александр Александрович! — позвал Грин.

Блок открыл глаза и опять улыбнулся.

— Не сплю, Александр Степанович. Не бойтесь, я не опоздаю. Я всегда имею в запасе тридцать минут. На всякий случай. Трамвай, встреча со знакомыми. Что поделываете, мой друг? Что написали?

Грин сконфуженно развел руками.

— Ничего особенного, ничего исключительного. Так, рассказы. Кое-что задумал, но еще не принимался…

— И не торопитесь, не надо, — осторожно, не желая сказать что-то бестактное, уронил Блок. Он выпрямился, повернулся лицом к крепости. Ангел на высоком тонком шпиле блестел на солнце. Весенний ветер был отрывист и припахивал свежим огурцом.

— Ленина видел, — сказал Грин, ожидая какой-то особенной реплики в ответ на свое заявление. Блок произнес нечто неожиданное, другое, как будто и не связанное с тем, что сказал Грин:

— Не знаю, была ли революция. Революция предполагает волю. Да, Ленин — это воля. Большая сильная русская воля. Вы не большевик, Александр Степанович?

— А вы, Александр Александрович?

Блок резко прогнал с лица своего улыбку. Он снял перчатку с левой руки — узкой, с длинными тонкими пальцами, поднял ее и, указав на деревья, снег и небо, проговорил доверительно:

— Я страстно люблю все это… И только у нас, в России. За границей я любуюсь, но я равнодушен к судьбе многого из того, что мне там нравится. Но здесь… здесь я могу заплакать от любви. Может быть, это тоже большевизм, а? Вы думали когда-нибудь о том, что любовь к своему родному месту, гнезду, улице, городу — это большевизм?

Из жилетного кармана достал часы, взглянул, весело улыбнулся.

— Мне пора. Моя Бастилия ждет меня. Крысы соскучились. Они привыкли, что…

— Крысы! — перебил Грин. Вскочил, расстегнул пальто и, не спрашивая разрешения, пошел с Блоком рядом.

— И вы о крысах! Но у вас, наверное, это символ! Вы не о тех крысах, которые реально живут в подполье?

— И об этих, — кивнул головой Блок. — Когда арестованных выводят из камер на допрос, крысы пользуются этим моментом, а момент длительный — не менее часа, и выходят из нор. Они набрасываются на матрацы, подушки, жуют что попало, что найдут. Протопопов, например, жалуется на крыс и просит допрашивать его в камере. Вас интересуют крысы, Александр Степанович?

— В последнее время очень, — ответил Грин. — Что вы знаете о них?

— Немного, но это не для Зурбагана, мой друг! Мне известна одна достойная внимания книга о крысах. Написал ее Эрт Эртрус. Кажется, так. Удивительная книга! В вашем вкусе.

— Эрт Эртрус, — повторил Грин. — Эрт Эртрус… Запомню.

— Хороший вы человек, Александр Степанович. Жаль расставаться с вами, но — приходится. Дальше вас не пустят, нужен пропуск…

Блок показал часовому какую-то маленькую карточку. Снял шляпу и так, с обнаженной головой, пожал руку Грину, глядя ему прямо в глаза, и вошел под арку крепостных ворот.

...

Может быть, не совсем так, как вам нравится, но мы соблюдали интересы истины. Спросите кого угодно. До следующего свидания!

58